— Молодые люди, — не выдержал бармен.

Если бы не он, Юра, верно, до утра бы стоял.

С двумя «Ксюхами» он торопливо вырулил между столиками к любимой. Поставил стаканы, сел.

— Ну ты тормоз.

— Да это не я тормоз!

— А кто?

— Да вон те двое… Вон, видишь? Да ладно, ну их, лучше начнем наш маленький расколбас, — он слегка приподнял свой стакан с болтающимся пристальным лунму. — С первым морозным днем!

— И вас туда же… — она с улыбкой ответила зеркальным движением, они чокнулись, накатили, и на какой-то момент стало хорошо, как всегда.

Но минут через пятнадцать тягучего обмена репликами ни о чем Юру черт дернул за язык. Уж очень хотелось ему поделиться с любимой тем, какие поразительные просторы и бездны ему начали открываться.

— Я тут помалу в образ продолжаю входить, — пояснил он.

Как бы заранее оправдался. Без рессоры начинать грузить про теорию относительности — это ж у любимой мозги вынесет.

— Ну?

— У Стругацких все типа шибко грамотные, так что и мне надо… И вот какую смешную хрень вычитал. Прикинь: если на нас посмотреть в четырех измерениях, мы все всегда перемещаемся со скоростью света.

— Чего? — обалдело сказала она. Живописно треснутый стакан с коктейлем растерянно замер у ее пухлых губ.

— Да не стремайся, это как два пальца. Я когда въехал, меня вообще конкретно проперло. В четырехмерных координатах пространства-времени одно и то же движение разделяется на движение во времени и движение в пространстве. Если и то, и другое сложить, обязательно получится скорость света. У кого угодно: у тебя, у Кремля, у стакана, у ракеты. Но только в сумме. Если что-то совершенно неподвижно, все его движение приходится лишь на время. Типа на старение. Но если ты начинаешь в пространстве двигаться, ровно на твою пространственную скорость твоя скорость во времени уменьшается. Хотя сумма этих скоростей все равно одна и та же: скорость света. А у самого света, зацени, раз он летит так быстро, как только вообще что-то может перемещаться в пространстве, вся скорость приходится на пространственную, и во времени свет вообще не движется, типа не стареет. Круто, а?

Она уже давно поставила свой стакан и смотрела теперь на Юру даже несколько испуганно. И никак не могла взять в толк: прикалывается он или чисто гонит.

— Да мне как-то фиолетово… — выжидательно проговорила она.

— Нет, не скажи… — слегка обиделся Юра. Ему казалось, он очень понятно объяснил. — Интересно же! Четырехмерный континуум, если учесть принцип эквивалентности…

Любимая поджала губы.

— Голимо обкумарился, — сварливо сказала она.

Юра будто впервые ее увидел.

СЦЕНА 16. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. БАМБЕРГА. ДЕНЬ

Эпизоды на Бамберге должны были стать кульминацией фильма, а меж тем все в тот день, когда началась их съемка, шло наперекосяк. Ну понятно, Юре после ссоры с любимой было погано, жизнь покатила против шерсти — но и остальным, похоже, не моглось, актеры ходили раздраженные, злые. И декорации все время как-то плыли, падали, гвозди, что ли, подвезли бракованные, или вообще началась какая-то мистика. Юре то и дело казалось, что это не межпланетная американская станция Бамберга, а все те же «Петушки»; из-под звездно-полосатого флага проглядывал искусственный жасмин, хотя художник по декорациям, наверное, в «Петушках» и не бывал никогда, а просто старался создать элегантную роскошь, которая надлежаще контрастировала бы с барачными и помойными интерьерами «Тахмасиба» и советской марсианской базы.

У Юры в голове то ли мутилось, то ли, наоборот, просветлялось. Например, когда он ехал утром на студию, то вдруг сообразил, что неспроста в первый вечер, после омерзительной сцены в триста шестом номере, Быков назвал его, Юру, петушком, это было отнюдь не типа «бойкий пацан», а точный термин; петушки — это кого опустили на нарах. Но тогда получалось, что всех, кто проводит время в «Петушках», в хвост и в гриву вафлят какие-то неведомые паханы — а петушки и курочки знай сидят себе, того не понимая, и уверены, что наслаждаются жизнью и полной свободой. Мозг у Юры в последние недели работал так, что между словами и вещами, которые, как Юре прежде казалось, были отдельными, крутились в мировом просторе сами по себе, вдруг начали устанавливаться неочевидные, но плотные, нерасторжимые связи; будто гравитационная постоянная сбросила маскхалат, а глюоны, склеивающие материю воедино, один за другим начали зажигать крохотные дрожащие маячки. А еще, Юра прочитал это буквально позавчера, есть какая-то суперсимметрия; и зуб можно было дать, что именно из-за нее петушки и «Петушки» — это одно и то же!


Изображение к книге Полдень XXI век 2009 № 03

Два с лишним месяца назад допотопная книжка Стругацких внезапно намекнула ему, что в жизни есть разнообразие и простор, простор целей, простор смыслов; что тесное, спертое существование, которое каждый день бьет в глаза, лупит по башке, тянет за шкирку и кажется единственно возможным, вовсе даже не единственно возможно. А теперь охрененная физика, в которую Юра сдуру влез чисто из тщеславия, вот приспичило ему убедиться в том, что Стругацкие перепутали, чего быстрее — физика эта недвусмысленно намекала, что есть еще и разнообразие свободы. Есть СТЕПЕНИ свободы. Страшно такое выговорить в демократической стране — но есть ИЕРАРХИЯ свободы. Есть по-истине свободная свобода. Потому что, как ни крути — свобода понимать то, чего не понимал, свобода видеть связи там, где еще вчера видел хаос, случайную россыпь сухих отдельных крошек — это совсем не то, что свобода сегодня купить то, а завтра — это, или сначала выпить здесь, а потом — там. Воробей замечает, как кто-то невообразимо большой и сильный сыплет крошки, и его свобода — дождаться этого, уловить это, а потом опередить других таких же воробьев и склюнуть сперва левую крошку, потом правую, или, в упоении уже совсем полной свободой, сперва правую, и только потом левую. Свобода человека — сообразить, что это был каравай, его уже кто-то съел, а чтобы он возник снова, необходимы вещи сказочные, совершенно не нужные для практического склевывания. Нужно солнце, нужна земля, нужны зерно и дождь, мельница и печь…. Нужны разделение труда и полное обоюдного доверия взаимодействие… Странно, но когда видишь так, мир вроде бы и раздвигается, становится безграничным — и в то же время оказывается куда более доступным и даже подвластным. И дух захватывает от столь необъятного, по-настоящему невозбранного раздолья.

Если бы сейчас Юру попросилидать определение свободы, он, на гребне внезапно жахнувшего ему по мозгам корпускулярно-волнового вдохновения, мигом выдал бы что-нибудь вроде: свобода есть переменная величина, обратно пропорциональная силе давления на совесть. И, возможно, догадался бы добавить: чтобы это уравнение, а значит, и само понятие свободы, имели физический смыл, совесть должна характеризоваться отличной от нуля положительной величиной. И он уже чувствовал, хотя, наверное, не смог бы пока сформулировать этого словами, что совесть — это всего-навсего стремление соответствовать какой-то въевшейся в плоть и кровь сказочке; а уж от такой мысли рукой подать до многих и многих важных выводов. Например, о том, что, коль скоро множителей в правой части уравнения два, то разрушить, обнулить сказку совести или изуродовать ее, вогнав перед ее численным значением минус, — по крайней мере не менее действенный способ лишить свободы, чем понатыкать вышек и понавесить колючки.

Но Юре совершенно не с кем было всеми этими переживаниями и соображениями поделиться. Вчера вот попробовал, блин… Лучше бы пил молча.

С Юрковским разве что? Он — умница…

Быков тоже, но уж очень суровый, страшно…

А с Юрковским отношения как раз сегодня грозили разладиться. Когда демиург дал вводную, Юра почувствовал на себе взгляд генерального; и взгляд этот был то ли испуганный, то ли даже какой-то виноватый. А когда человек на тебя так смотрит, по душам поговорить очень трудно. Особенно при ужасающей разнице в возрасте и заслугах.

Дело в том, что сегодня Юре, как оказалось, предстояло спасти Юрковского, пожертвовав при том своей мелкой жизнью. Впрочем, помрет Юра окончательно или нет, оставалось за кадром; недосказанность — лучший способ активизировать воображение и внутреннюю эмоциональную жизнь потребителя художественной продукции. Но, во всяком случае, Юру должны были унести всего в кровище, и, даже если бы в корабельном лазарете его и спасла советская медицина, это, может, оказалось бы для него еще хуже, потому как светила ему тогда расстрельная статья за содействие изменнику Родины в переходе государственной границы.