— Я… — Юра облизнул внезапно пересохшие губы. Тщетно. Язык тоже пересох. — Я не понимаю…
— А по-моему, — спокойно сказал Иван, не сводя с Юры холодных глаз, — ты все уже понял. Но, конечно, если тебе совсем даже не нужно на Рею — тогда другой разговор.
— Мне очень нужно на Рею, — тихо, но твердо сказал Юра, глядя прямо Ивану в лицо.
— Тогда не хер из себя маромойку строить, — сказал Иван.
Юра старательно пригладил волосы. Потом постучал.
— Войдите, — донесся изнутри низкий хрипловатый голос. Юра вошел.
Зная, кто за дверью, Юра старался владеть собой, но все же обомлел. Этих великих людей он с раннего детства видел на экране, миллион раз видел и миллион раз восхищался, — но никогда не был от них так близко. И уж подавно даже не мечтал оказаться с ними в одной мизансцене. Даже мысленно он не мог себе представить, что к ним можно будет обращаться по именам. Даже сейчас, когда до них было шаг шагнуть. Нет уж, пусть так и будут Быков и Юрковский. Хотя бы пока. Господи, как Быков спел тогда «На сопках Маньчжурии» — больше десятка лет прошло с тех пор, как Юра совсем еще мальчишкой впервые увидел ту ленту, а до сих пор слезы наворачиваются и ком подступает к горлу; никто ни до, ни после так эту песню спеть не смог… Вся русская сила и вся русская боль была в этом голосе, в этом лице, в этих широких беспомощных плечах… А Юрковский? Потрясающий, исполненный врожденного благородства и ума, но способный сыграть кого угодно — и дубину дворецкого, и хитрющего первосвященника… У Юры буквально ноги подкашивались.
— Что вам? — глуховато спросил Быков.
— Я… Я не знаю… — пролепетал Юра. Потом перевел дыхание, собрался с силами. Он никак не мог заставить себя посмотреть на блистательных актеров прямо — ни на того, ни на другого. Ему было стыдно. Ему было стыдно, что впервые он встретился с ними вот так. Играя вот ЭТО. Ужас. Хоть сквозь землю вались. — Понимаете, мне нужно на Рею. Очень нужно.
— Фамилия? — отрывисто спросил Быков.
— Бородин. Юра… Юрий Михайлович Бородин.
— Профессия?
— Вакуум-сварщик.
Быков тоже не глядел на Юру; сидел сутулый, как придавленный, и мрачно разглядывал пол. Да и Юрковский вертел в руке бокал с вином и был целиком поглощен рубиновыми отсветами в бокале. И Юра вдруг шестым, седьмым чувством, которое только и дает хорошему лицедею возможность всегда чувствовать партнера, всегда подыграть любой, самой мелкой его инициативе, всегда подхватить и отпасовать обратно на дальнейшую разработку любой оттенок, любую тончайшую перенастройку, которую плохой лицедей воспримет лишь как допущенную партнером обескураживающую неточность, и этим шестым-седьмым чувством Юра понял, что Быкову и Юрковскому тоже не по себе. Может быть, даже тоже — просто стыдно. Или хотя бы неловко. От того, ЧТО сейчас надо будет играть.
Да елы-палы, да неужели? Ни хрена себе… Но они-то, они-то зачем?
А когда изумление отступило, у Юры будто гора с плеч свалилась. Я не один! Мы все тут заодно! От радости кровь будто вскипела. Ему захотелось подпрыгнуть и запеть во все горло.
Но вместо этого он просто заиграл.
— Понимаете, — он наконец поднял на Быкова честные глаза, — у меня заболела мама. Приступ аппендицита. Понимаете, я никак не мог уехать… Брат в экспедиции… Отец на полюсе сейчас… Я не мог…
Юрковский аккуратно поставил бокал с вином на край стола.
— Скажите, юноша, — проговорил он, — а почему вас не заменили?
Какой у него голос, подумал Юра. Неповторимый голос. Просто мурашки по телу…
— Я очень просил, — ответил он тихо. — И все думали, что я успею. И к тому же… Я в бригаде лучший. Вы посмотрите в рекомендации… Ребята без меня… ну… Им будет очень трудно.
Некоторое время все молчали. Быков смотрел в пол. Юрковский смотрел на Юру, и в его выпуклых глазах читалось неподдельное сочувствие.
Но реплика его лишена была всякого сочувствия:
— Совершенно не понимаю, зачем нам пассажир.
— Честное слово, я никому не буду мешать, — убедительно сказал Юра. — Ия готов на все.
— Вот как? — с усилием выдавил Быков. У него даже голос осип от нежелания говорить то, что ему надлежало говорить. И Юра был благодарен ему за это. Какие хорошие люди, подумал он. Мало того, что замечательные актеры, так еще и люди замечательные… Но зачем они тогда?
— Да, — тихо сказал Юра. — На все.
— Интересно, — манерно произнес Юрковский. — Может быть, юноша, вы уточните?
Юра закусил губу. Беспомощно обернулся на Юрковского, потом снова посмотрел на Быкова. Быков хмуро глядел в пол.
— Не знаю, как вы отнесетесь, но… — выдавил Юра. — Мне сказали, рейсы у вас долгие, и вам…
Еще одно долгое мгновение он просто не мог заставить себя потянуть роль дальше. Но пауза ширилась, недопустимо вспухала; слова уже стали не нужны, реплики кончились, поодаль демиург замолотил кулаком воздух: давай, мол, давай! — и Юра наконец решительно расстегнул ширинку и спустил штаны.
Юрковский пригубил из своего бокала. Покатал вино во рту, проглотил. Посмотрел бокал на просвет. Лицо его было исполнено тихого довольства.
— Какой сладкий, — томно сказал он.
Быков поскреб себя по голой волосатой груди. На грудь загодя побрызгали водой, чтобы казалось, будто Быков весь потный.
— Удачно получилось, — чуть брюзгливо сказал он. — Буквально в последний момент, завтра уже старт… Теперь будем этого петушка хором харить всю ходку, до самого Сатурна. Ай да Иван! Услужил! А коли вы как всегда, то и мы как всегда…
Он наклонился, вынул из кармана лежащей на полу куртки бумажник, порылся в нем и извлек странно маленькую да узенькую по нынешним временам, марганцового цвета советскую, с профилем Ленина, четвертную — и, обернувшись, протянул в сторону Ивана; тот, широко улыбаясь, стоял у окна. При виде денежки он торопливо шагнул к Быкову. Взял, сложил пополам и бережно уложил в нагрудный карман.
— Рад стараться, Алексей Петрович, — сказал Иван. — Служу, так сказать, Советскому Союзу.
— Снято! — победно гаркнул демиург.
Вышли они из здания вместе, но сразу рассыпались. Иван, гадливо смерзшийся лицом, будто нес опорожнять парашу, вяло помахал рукой и нырнул в свой «сааб». Рванул с места, размашисто харкнув из-под протекторов снежной слизью. Угрюмый Быков, пряча руки в карманах куртки, двинулся было налево, тогда Юрковский, подняв воротник — направо. Почему-то им совестно было смотреть друг на друга. Из черного неба нескончаемо валили тяжелые лохмотья серого снега. Радужно бушевали рекламы.
Быков остановился.
— Эй… — позвал он. — Как там… генеральный инспектор МУКСа!
Юрковский обернулся.
— А?
— Слушай, пошли водки выпьем где-нибудь, — просто сказал Быков. — Надо как-то отмыться.
— Сколько ни пей — русским не станешь, — рефлекторно отстрелил дежурную шутку Юрковский. Поразмыслил мгновение, меланхолично вздохнул. — А впрочем… надо же иногда помыться и бедному еврею. И что поразительно — ровно от той же грязи, что и русскому.
— А потому что грязь есть грязь, — назидательно сказал Быков, — в какой ты цвет ее ни крась.
Они невесело хохотнули, обнялись и, вместо того, чтобы рассесться по своим иномаркам, пешком двинулись к ближайшему кабаку подешевле. Не хотелось сейчас комфорта и утонченных церемоний, хрусталя, блеска и салфеток; хотелось сделать нужное дело тупо, грубо, быстро, как на нарах.
«Мальчика жалко», — подумал Юрковский.
«Стажера надо было с собой взять», — подумал Быков.
Спать не хотелось совсем, никак было не успокоиться. Тогда Юра снова стал читать и к полуночи прикончил главу про ученых, которые впроголодь теснятся на какой-то болтающейся в космосе станции с дурацким названием Эйномия, но так увлечены своими странными, бабахнутыми в прямом и переносном смысле исследованиями, что нищеты даже не замечают, а наоборот, счастливы по самое не могу.
Ну то есть чистый совдеп. Комсомольцы-добровольцы. Издеваться над этими энтузиастами Юра, правда, не стал бы, но и нормальными людьми счесть их не мог. А зачем в качестве образца для подражания — это-то он уж просек: ученые выведены как лучшие из возможных людей и, натурально, образцы для подражания — предлагать ненормальных с напрочь отъехавшими крышами, такое Юра понять и принять был не в состоянии. Чтобы учинить с людьми подобный энтузиазм, им надо много чего из голов и прочих мест повырезать, в наше время эта истина давно известна всем. Лоботомия называется. Или еще зомбирование. Ясно же: тогдашняя пропаганда воспевала энтузиастов, чтобы народ хотел только работать, а жрать не хотел, и вожди могли спокойно жрать в три горла на полную халяву. Теперь на сказочку бескорыстного творческого горения хрен кого купишь.